С тех пор, как Зона, поиздевавшись над законами природы, установила в своих границах особый климатический пояс, я любил просыпаться. Вечное лето, вечное плюс 25-27, за окном – вечнозеленое море лесов, днем надо мной вечноголубое небо, а ночью – луна в пол-вечноясного неба и вечно звездный космос. Вся эта красота просыпалась под хор Ла Скала, видеть и слышать который мечтал бы любой орнитолог.
Разумеется, Зона не была бы Зоной, не поиздевайся она над нами, сирыми, хоть в чем-то. Гоголь с Афанасьевым наверняка успели побывать в такой Зоне, иначе вряд ли смогли бы написать свои страшилки. И побывали они, определенно, ночью, потому что ночью за границами локации на Зону опускалась Жуть. Непонятная, непонятая, невидимая. Булькающе-хлюпающая, рычаще-скулящая, плачуще-воющая. Страшная и неизвестная. Ненавидимая всеми, как и все то, что пугает людей своей неизвестностью.
Но то бывает ночью. А сейчас было утро, был мой домик, мой виноград, намертво обвивший стены снаружи так, что их не было видно, мои восковые розы в клумбах и чайные розы, обвивающие виноградные лозы по всему дому. Солнце здесь вставало в четыре утра. Сейчас оно светило вовсю, позолотив макушки зеленеющих в саду берез, которые мы сажали много лет назад. Я любил просыпаться здесь, в этом доме, в этой кровати, в этой спальне, из окна которой открывалась сказочно-неправдоподобная панорама настоящей Живой Природы.
Я посмотрел на часы: половина пятого, времени – море.
Сегодня будет оч-чень интересный день для нас, для ближнего круга Дока. А для кого-то этот день станет либо вечным кошмаром, либо – что было бы лучше для них же – последним. Дождусь братьев, еще раз пройдемся по всем деталям и - вперед.
Черт! Как же я забыл! Хотя, может это и к лучшему. Есть надежда, что и ребята не вспомнят. Ненавижу отмечать День рожденья!
Устал я что-то за последнее время. Сорок пять лет, как день. Как час, как минута… Моргнул – тебе уже девяносто четыре. Правда, Сбор был прав: внешне я стал другим, в отличие от того, который в 2009-м решил-таки уйти в Зону. И когда ты, бреясь по утрам, смотришь на себя в зеркало, ты видишь молодого и полного сил человека, а не девяносточетырехлетнего дремучего деда, которому самое места под крестом. Забытым и покосившемся от времени крестом. Забытым, потому что на Земле тебя прокляли все близкие. Даже сын с дочерью. Прокляли за ненужный подарок в виде вечной молодости. За проводы друзей и близких на тот же погост, где рядом стоит гниющий крест ненавистного отца. За вечный путь, на который обрек их папа, желая видеть любимых людей вечносчастливыми. Мы часто подменяем понятие «полагаю» понятием «уверен». Тогда человек становится самоуверенным. Все можно, все знаю, все решаю... А в результате ждет тебя гниющий крест. Которым не побрезгуют разве что воробьи, по нужде присевшие на его краешек…
На пороге клетки, стоявшей рядом с кроватью, опасливо косясь на меня, робко откашливался летун с ласковой кличкой «Даун». Поняв, что его намеки не остались незамеченными, он расправил то, что у птицеподобных можно назвать плечами, поднял голову вверх и проорал:
- Подъё-о-о-о-м, … вашу мать! Подъё-о-о-о-ом!
Вот и вся утренняя романтика. Собственный птах материт тебя, чуть свет. Мало ли, что он мутант. Если каждый мутант начнет материться с утра пораньше…
- Даун, я сейчас встану ведь! Сам заткнешься или как?
- … вашу мать! Па-а-адъё-о-о-ом! – не унимался истеричный Даун.
Я нащупал возле кровати ботинок и швырнул его, целясь в дверцу клетки. Даун ловко увернулся и злорадно посмотрел на меня: мол, «Что, не попал?»
Даун был очередной шуткой Зоны, внешне - нечто среднее между попугаем и вороной, только громадных размеров, где-то под метр в высоту. Когда-то давно, лет десять назад, в Зоне появился невзрачный паренек с попугаем в клетке. Начитался ли всяких романов, была ли это последняя ниточка, связывающая его с домом, или это была обычная объяснимая привязанность к любимой птице – никто толком понять не успел. Паренек пробыл на базе всего дня три, потом попросил Менделя приглядеть за попугаем, пошел в ходку и не вернулся. Север потом рассказывал, что видел, как тот чапал прямехонько по направлению к Аду. Попугай никому на фиг был не нужен, каждому и без него хватало своих забот. Поэтому, по общему согласию, тоскующего африканца вскоре выпустили на свободу. Хотя более жестокого хода вряд ли можно было придумать. Некоторые предлагали свернуть ему шею, и это было бы на самом деле гуманнее, но в итоге все же сделали, как решили. Тогда все были уверены, что жить бедолаге не больше, чем хозяину. В том, что паренек больше не вернется, никто не сомневался: Ад впускал всех желающих, но еще никто не возвращался оттуда.
Через несколько лет мне удалось отловить это чудище, которое сейчас сидело в клетке и хлопало на меня преданными глазищами. Честно говоря, его и отлавливать не пришлось. Вернувшись из очередной ходки в Лаз, я увидел его сидящим (или стоящим) на крыльце. Когда я отворил дверь, он вразвалочку прошел за мной в дом. Так и остался. Черный, с клювом какаду, с противнейшим голосом, на первых порах он здорово издевался надо мной, будя по ночам воплем попавшего в «трамплин» сталкера. После того, как я пару раз приложился по его какадушной голове битой, Даун решил взять себя в руки, чтобы вовсе не остаться без головы. Теперь по утрам, дождавшись, когда я открою глаза, он тихонько прочищал себе горло тактичным «кхе-кхе» и вежливо-растянуто произносил: «Здоро-о-о-во, брата-а-а-н». Получив ответное «Привет» или что-то в этом роде, он принимал осанку лакея, отмеченного хозяином за отличную службу, и затягивал свою любимую «Ой, мороз, мороз…». Понятное дело, все это исполнялось скрипучим утробным голоском, но я ему не мешал: тоже ведь живой, общаться хочет. Тем более, что он чувствовал, когда мне на душе бывало плохо. Тогда репертуар менялся, и мы вдвоем бубнили про «Старое кафе» или «Let Me Live My Life…».
Даун был настолько компанейским, что ради меня научился пить водку. Сделал он настолько быстро, что я нередко тревожился за свои запасы. Правда, он быстро пьянел, так что допивать (и допевать) мне приходилось в одиночестве. А наутро, проснувшись и выклевав похмельную, Даун страдал головой. Все, как у людей. Мне порой даже начинало казаться, что и не птица это вовсе, и что ему есть что сказать, только он ждет чего-то. Относился я к нему тепло и дружески, отстроил большую, с полкомнаты, клетку, приспособил туда нечто вроде канапе с подушкой, постелил на пол плетенку. У него был даже некий прототип столика со стоящими на нем мисочками. Получилась этакая комнатка в комнате, и Даун теперь частенько любил валяться на своем диванчике, задумчиво глядя в потолок. Честно говоря, в клетке, которая запиралась крайне редко, он только спал, или «чалился», «тянул срок», когда я его наказывал за очередной прокол. А в остальное время он шлялся по дому или саду, что-то подбирал, что-то куда-то волок в клюве. Нередко включал лапой музыкалку и тащился. Музыку любил жутко: в основном, соул и джаз-рок, и, особенно моего любимого Барри Уайта. Может, просто подхалимничал, не знаю. Если и да, то делал он это настолько естественно, что не подкопаешься. Одним словом, нам было хорошо вместе.
Даун очень трогательно встречал меня, когда я возвращался после долгого отсутствия. Как-то Профессор, пока меня не было, не пожалев сил и времени, научил его держать в клюве поднос с хлебом и солью. Это нужно было видеть!
Вытянутый по струнке Даун, держащий в клюве атрибут традиционного приветствия – это было зрелище не для слабонервных! Потом он освоился настолько, что ухитрялся даже кланяться, не опрокидывая хлеб с возложенной на него солонкой. Мы с братьями, как всегда, падали и начинали тихо умирать от истерично-разрывающего нас хохота.
Классный мне попался компаньон, что и говорить! Он и Ее принял с такой галантностью, что девочка чуть не потеряла сознания от нереальности происходящего. Но это было только в первый день их знакомства. Сейчас они дружили, и Даун был очень недоволен тем, что я скрываю Ее от других. Когда недовольство достигало апогея, от его презрительного бурчания начинало закладывать уши. Он же не мог понять, что так надо. Просто он был слишком чувствительный. И верный друзьям. Ничего в этом странного нет. Да и в нем ничего странного не было, если не считать внешнего вида, и того, что он довольно бойко болтал, схватывая на лету и повторяя услышанное.
Был у нас с ним только один - свой, «семейный» - секрет.
Иногда, обычно в полнолуние, ближе к пяти часам утра, Даун ковылял в сад и, прислонившись к беседке, тихо выл на Луну. И такая человеческая тоска была во всем этом, что я не ругал его, даже когда он мешал мне отдыхать. А Она, присев рядом со мной на кровать, в это время тихо плакала. В такие дни я и сам еле сдерживался. Потому что понимал: возможно, придет день, когда и я буду вот так же…
…выть от одиночества…